– Боюсь, ничего другого она не знает.
Вторая половина дня. Двое мужчин снова сидят наедине в кабинете. Полиция завершила предварительное расследование, и тело увезли. Записка лежала на столике между ними.
– Врач мог бы дать ей успокоительное.
– Она не хочет видеть врача. Боюсь, у нее характер матери и материнское упорство.
– Полиция не спрашивала, была ли оставлена записка?
– Я не вижу необходимости втягивать полицию в личные дела семьи, особенно когда речь идет о самоубийстве моей жены.
– А твоя дочь?
– Что – моя дочь?
– Она наблюдала за тобой из окна.
– Моя дочь – это моя забота. Я поступлю с ней, как сочту нужным.
– Искренне надеюсь, что так. Но окажи мне одну небольшую услугу.
– Какую именно, Отто?
Он положил бледную руку на столешницу и, похлопывая, продвинул ее, пока она не легла на записку.
– Сожги эту чертову штуку вместе со всем остальным. Чтобы никто не набрел на неприятные напоминания о прошлом. Это ведь Швейцария. Здесь нет прошлого.
Преуспевавший в свое время театр «Изящное искусство Ишервуда» занимал часть хорошего торгового места на стильной Нью-Бонд-стрит в районе Мейфер. Затем наступила эпоха возрождения торговых домов в Лондоне, и Нью-Бонд-стрит – или Нью-Бондштрассе, как она была известна среди профессионалов, – заполонили такие фирмы, как «Тиффани», и «Гуччи», и «Версаче», и «Микимото». Джулиан Ишервуд и другие торговцы, специализировавшиеся на произведениях старых мастеров музейного уровня качества, были вытеснены в район Сент-Джеймс, образовав диаспору Бонд-стрит, как любил называть их Ишервуд. Со временем он осел в покосившемся викторианском складе в тихом внутреннем дворе, известном под именем Мейсонс-Ярд, рядом с лондонской конторой маленькой греческой судоходной компании и пабом, обслуживавшим хорошеньких конторских девушек, ездивших на мотоциклах.
Среди рожденных от кровосмешения глумливых обитателей района Сент-Джеймс «Изящное искусство Ишервуда» считалось довольно неплохим театром. В «Изящном искусстве Ишервуда» можно было найти драму и напряженность, комедию и трагедию, умопомрачительные вершины и, казалось, бездонные низины. Это в значительной мере объяснялось индивидуальностью владельца. Он был наделен почти роковым для торговца искусством недостатком: он любил обладать произведениями искусства больше, чем продавать их. Всякий раз, как картина покидала стену изысканной экспозиции Ишервуда, он впадал в ярость и в панику. В результате у него на руках оказалось апокалиптическое количество того, что в его профессии дружелюбно называют «мертвым грузом» – полотна, за которые ни один покупатель не даст той цены, что они стоят. Непродаваемые полотна. Дохлые, как любили говорить на Дьюк-стрит. Ссохшиеся. Если бы Ишервуда попросили объяснить это, казалось, необъяснимое отсутствие деловой хватки, он, возможно, сослался бы на своего отца, хотя дал себе слово никогда – «И я это серьезно: никогда, милок» – не говорить об отце.
Сейчас он был на коне. Выплыл. Имел средства. А именно: миллион фунтов уютно лежал на его счету в Барклейз-банке благодаря венецианскому художнику по имени Франческо Вечеллио и мрачному на вид художнику-реставратору, пробиравшемуся сейчас по мокрым кирпичам, которыми был выложен Мейсонс-Ярд.
Ишервуд натянул макинтош. Его общественное положение и преданность английскому гардеробу скрывали тот факт, что он – по крайней мере формально – вовсе не был англичанином. Да, он был англичанином по подданству и паспорту, но немцем по крови, французом по воспитанию и евреем по вере. Лишь немногие знали, что его фамилия была фонетическим извращением оригинала. Еще меньше людей знали, что на протяжении многих лет он оказывал услуги некоему джентльмену с головой-яйцом из одной тайной организации, базирующейся в Тель-Авиве. Джентльмен именовал себя Рудольфом Хеллером, когда приходил к Ишервуду. Это было заимствованное имя, как были заимствованы синий костюм и манеры джентльмена. Его настоящее имя было Ари Шамрон.
– Человеку приходится делать в жизни выбор, верно? – сказал Шамрон, когда вербовал Ишервуда. – Человек не предает приютившую его страну, свой колледж или свой полк, позаботится о сохранности своей плоти и крови, своего племени, чтобы еще один сумасшедший австрияк или багдадский палач не попытался снова сдать нас на мыло, а, Джулиан?
– Правильно, правильно, герр Хеллер.
– Мы не будем платить вам ни фунта. Ваше имя никогда не появится в наших архивах. Просто время от времени вы будете оказывать мне услуги. Очень специфические услуги для особого агента.
– Супер. Отлично. Где я должен расписаться? А какого рода услуги? Ничего сомнительного, насколько я понимаю?
– Скажем, мне надо послать его в Прагу. Или в Осло. Или – не дай Бог – в Берлин. Я попрошу вас подыскать ему там законную работу. Реставрацию. Атрибуцию. Консультации. Что-то такое, что соответствовало бы количеству времени, которое он там пробудет.
– Нет проблем, герр Хеллер. Кстати, у этого вашего агента есть имя?
У агента было много имен, думал сейчас Ишервуд, глядя на мужчину, шедшего по двору. Его настоящее имя было Габриель Аллон, и характер его работы на Шамрона проявлялся в том, как осторожно он сейчас себя вел. Как он оглянулся через плечо, когда скользнул в проход с Дьюк-стрит. Как, несмотря на непрекращающийся дождь, не единожды, а дважды обошел старый двор, прежде чем подойти к плотно запертой двери в галерею и позвонить в ишервудский звонок. «Бедняга Габриель. Один из трех или четырех лучших в мире людей, который занимается тем же, что и он сам, а ходить по прямой не может». А собственно, почему? После того, что случилось с его женой и ребенком в Вене… да ни один не останется прежним после такого.